Бронте Шарлотта. Джен Эйр

ШАРЛОТТА БРОНТЕ

Аннотация

Появление скромной, милой гувернантки в мрачном замке Рочестера словно несет с собой свет, согревает души его обитателей. Зловещие тайны рассеиваются, страхи отступают перед этой хрупкой на вид, но такой сильной духом девушкой. И когда она начинает борьбу за свою любовь, никакие силы зла не могут остановить ее.

В этот день нечего было и думать о прогулке. Правда, утром мы еще побродили часок по дорожкам облетевшего сада, но после обеда (когда не было гостей, миссис Рид кушала рано) холодный зимний ветер нагнал угрюмые тучи и полил такой пронизывающий дождь, что и речи не могло быть ни о какой попытке выйти еще раз.
Что же, тем лучше: я вообще не любила подолгу гулять зимой, особенно под вечер. Мне казалось просто ужасным возвращаться домой в зябких сумерках, когда пальцы на руках и ногах немеют от стужи, а сердце сжимается тоской от вечной воркотни Бесси, нашей няньки, и от унизительного сознания физического превосходства надо мной Элизы, Джона и Джоржианы Рид.
Вышеупомянутые Элиза, Джон и Джорджиана собрались теперь в гостиной возле своей мамы: она полулежала на диване перед камином, окруженная своими дорогими детками (в данную минуту они не ссорились и не ревели), и, очевидно, была безмятежно счастлива.
Я была освобождена от участия в этой семейной группе; как заявила мне миссис Рид, она весьма сожалеет, но приходится отделить меня от остальных детей, по крайней мере до тех пор, пока Бесси не сообщит ей, да и она сама не увидит, что я действительно прилагаю все усилия, чтобы стать более приветливой и ласковой девочкой, более уживчивой и кроткой, пока она не заметит во мне чтото более светлое, доброе и чистосердечное; а тем временем она вынуждена лишить меня всех радостей, которые предназначены для скромных, почтительных деток.
- А что Бесси сказала? Что я сделала?
- Джен, я не выношу придирок и допросов; это просто возмутительно, когда ребенок так разговаривает со старшими. Сядь гденибудь и, пока не научишься быть вежливой, молчи.
Рядом с гостиной находилась небольшая столовая, где обычно завтракали Я тихонько шмыгнула туда. Там стоял книжный шкаф; я выбрала себе книжку, предварительно убедившись, что в ней много картинок. Взобравшись на широкий подоконник, я уселась, поджав ноги потурецки, задернула почти вплотную красные штофные занавесы и оказалась, таким образом, отгороженной с двух сторон от окружающего мира.
Тяжелые складки пунцовых драпировок загораживали меня справа; слева оконные стекла защищали от непогоды, хотя и не могли скрыть картину унылого ноябрьского дня Перевертывая страницы, я время от времени поглядывала в окно, наблюдая, как надвигаются зимние сумерки. Вдали тянулась сплошная завеса туч и тумана; на переднем плане раскинулась лужайка с растрепанными бурей кустами, их непрерывно хлестали потоки дождя, которые гнал перед собой ветер, налетавший сильными порывами и жалобно стенавший.
Затем я снова начинала просматривать книгу - это была «Жизнь английских птиц» Бьюика. Собственно говоря, самый текст мало интересовал меня, однако к некоторым страницам введения я, хоть и совсем еще ребенок, не могла остаться равнодушной: там говорилось об убежище морских птиц, о пустынных скалах и утесах, населенных только ими; о берегах Норвегии, от южной оконечности которой - мыса Линденеса - до Нордкапа разбросано множество островов:

…Где ледяного океана ширь
Кипит у островов, нагих и диких,
На дальнем севере; и низвергает волны
Атлантика на мрачные Гебриды

Не могла я также пропустить и описание суровых берегов Лапландии, Сибири, Шпицбергена, Новой Земли, Исландии, Гренландии, «всего широкого простора полярных стран, этих безлюдных, угрюмых пустынь, извечной родины морозов и снегов, где ледяные поля в течение бесчисленных зим намерзают одни над другими, громоздясь ввысь, подобно обледенелым Альпам; окружая полюс, они как бы сосредоточили в себе все многообразные козни сильнейшего холода». У меня сразу же сложилось какоето свое представление об этих мертвеннобелых мирах, - правда, туманное, но необычайно волнующее, как все те, еще неясные догадки о вселенной, которые рождаются в уме ребенка. Под впечатлением этих вступительных страниц приобретали для меня особый смысл и виньетки в тексте: утес, одиноко стоящий среди пенящегося бурного прибоя; разбитая лодка, выброшенная на пустынный берег; призрачная луна, глядящая изза угрюмых туч на тонущее судно.
Неизъяснимый трепет вызывало во мне изображение заброшенного кладбища: одинокий могильный камень с надписью, ворота, два дерева, низкий горизонт, очерченный полуразрушенной оградой, и узкий серп восходящего месяца, возвещающий наступление вечера.
Два корабля, застигнутые штилем в недвижном море, казались мне морскими призраками.
Страничку, где был изображен сатана, отнимающий у вора узел с похищенным добром, я поскорее перевернула: она вызывала во мне ужас.
С таким же ужасом смотрела я и на черное рогатое существо, которое, сидя на скале, созерцает толпу, теснящуюся вдали у виселицы.
Каждая картинка таила в себе целую повесть, подчас трудную для моего неискушенного ума и смутных восприятий, но полную глубокого интереса, - такого же, как сказки, которые рассказывала нам Бесси зимними вечерами в тех редких случаях, когда бывала в добром настроении. Придвинув гладильный столик к камину в нашей детской, она разрешала нам усесться вокруг и, отглаживая блонды на юбках миссис Рид или плоя щипцами оборки ее ночного чепчика, утоляла наше жадное любопытство рассказами о любви и приключениях, заимствованных из старинных волшебных сказок и еще более древних баллад или же, как я обнаружила в более поздние годы, из «Памелы» и «Генриха, герцога Морландского».
И вот, сидя с книгой на коленях, я была счастлива; посвоему, но счастлива. Я боялась только одного - что мне помешают, и это, к сожалению, случилось очень скоро.
Дверь в маленькую столовую отворилась.
- Эй, ты, нюня! - раздался голос Джона Рида; он замолчал: комната казалась пустой.
- Куда к чертям она запропастилась? - продолжал он. - Лиззи! Джорджи! - позвал он сестер. - Джоаны нет здесь. Скажите мамочке, что она убежала под дождик… Экая гадина!
«Хорошо, что я задернула занавесы», - подумала я, горячо желая, чтобы мое убежище не было открыто, впрочем, Джон Рид, не отличавшийся ни особой зоркостью, ни особой сообразительностью, ни за что бы его не обнаружил, но Элиза, едва просунув голову в дверь, сразу же заявила:
- Она на подоконнике, ручаюсь, Джон. Я тотчас вышла из своего уголка; больше всего я боялась, как бы меня оттуда не вытащил Джон.
- Что тебе нужно? - спросила я с плохо разыгранным смирением.
- Скажи: «Что вам угодно, мистер Рид?» - последовал ответ. - Мне угодно, чтобы ты подошла ко мне, - и, усевшись в кресло, он показал жестом, что я должна подойти и стать перед ним.
Джону Риду исполнилось четырнадцать лет, он был четырьмя годами старше меня, так как мне едва минуло десять. Это был необычайно рослый для своих лет увалень с прыщеватой кожей и нездоровым цветом лица; поражали его крупные нескладные черты и большие ноги и руки. За столом он постоянно объедался, и от этого у него был мутный, бессмысленный взгляд и дряблые щеки. Собственно говоря, ему следовало сейчас быть в школе, но мамочка взяла его на месяцдругой домой «по причине слабого здоровья». Мистер Майлс, его учитель, утверждал, что в этом нет никакой необходимости, - пусть ему только поменьше присылают из дому пирожков и пряников; но материнское сердце возмущалось столь грубым объяснением и склонялось к более благородной версии, приписывавшей бледность мальчика переутомлению, а может быть, и тоске по родному дому.
Джон не питал особой привязанности к матери и сестрам, меня же он просто ненавидел. Он запугивал меня и тиранил; и это не дватри раза в неделю и даже не раз или два в день, а беспрестанно. Каждым нервом я боялась его и трепетала каждой жилкой, едва он приближался ко мне. Бывали минуты, когда я совершенно терялась от ужаса, ибо у меня не было защиты ни от его угроз, ни от его побоев; слуги не захотели бы рассердить молодого барина, став на мою сторону, а миссис Рид была в этих случаях слепа и глуха: она никогда не замечала, что он бьет и обижает меня, хотя он делал это не раз и в ее присутствии, а впрочем, чаще за ее спиной.
Привыкнув повиноваться Джону, я немедленно подошла к креслу, на котором он сидел; минуты три он развлекался тем, что показывал мне язык, стараясь высунуть его как можно больше. Я знала, что вот сейчас он ударит меня, и, с тоской ожидая этого, размышляла о том, какой он противный и безобразный. Может быть, Джон прочел эти мысли на моем лице, потому что вдруг, не говоря ни слова, размахнулся и пребольно ударил меня. Я покачнулась, но удержалась на ногах и отступила на шаг или два.
- Вот тебе за то, что ты надерзила маме, - сказал он, - и за то, что спряталась за шторы, и за то, что так на меня посмотрела сейчас, ты, крыса!
Я привыкла к грубому обращению Джона Рида, и мне в голову не приходило дать ему отпор; я думала лишь о том, как бы вынести второй удар, который неизбежно должен был последовать за первым.
- Что ты делала за шторой? - спросил он.
- Я читала.
- Покажи книжку.
Я взяла с окна книгу и принесла ему.
- Ты не смеешь брать наши книги; мама говорит, что ты живешь у нас из милости; ты нищенка, твой отец тебе ничего не оставил; тебе следовало бы милостыню просить, а не жить с нами, детьми джентльмена, есть то, что мы едим, и носить платья, за которые платит наша мама. Я покажу тебе, как рыться в книгах. Это мои книги! Я здесь хозяин! Или буду хозяином через несколько лет. Пойди встань у дверей, подальше от окон и от зеркала.
Я послушалась, сначала не догадываясь о его намерениях; но когда я увидела, что он встал и замахнулся книгой, чтобы пустить ею в меня, я испуганно вскрикнула и невольно отскочила, однако недостаточно быстро: толстая книга задела меня на лету, я упала и, ударившись о косяк двери, расшибла голову. Из раны потекла кровь, я почувствовала резкую боль, и тут страх внезапно покинул меня, дав место другим чувствам.
- Противный, злой мальчишка! - крикнула я. - Ты - как убийца, как надсмотрщик над рабами, ты - как римский император!
Я прочла «Историю Рима» Гольдсмита1 и составила себе собственное представление о Нероне, Калигуле и других тиранах. Втайне я уже давно занималась сравнениями, но никогда не предполагала, что выскажу их вслух.
- Что? Что? - закричал он. - Кого ты так называешь?.. Вы слышали, девочки? Я скажу маме! Но раньше…
Джон ринулся на меня; я почувствовала, как он схватил меня за плечо и за волосы. Однако перед ним было отчаянное существо. Я действительно видела перед собой тирана, убийцу. По моей шее одна за другой потекли капли крови, я испытывала резкую боль. Эти ощущения на время заглушили страх, и я встретила Джона с яростью. Я не вполне сознавала, что делают мои руки, но он крикнул: - Крыса! Крыса! - и громко завопил. Помощь была близка. Элиза и Джорджиана побежали за миссис Рид, которая ушла наверх; она явилась, за ней следовали Бесси и камеристка Эббот. Нас разняли, и до меня донеслись слова:
- Айай! Вот негодница, как она набросилась на мастера Джона!
- Этакая злоба у девочки!
И, наконец, приговор миссис Рид:
- Уведите ее в красную комнату и заприте там.
Четыре руки подхватили меня и понесли наверх.

Я сопротивлялась изо всех сил, и эта неслыханная дерзость еще ухудшила и без того дурное мнение, которое сложилось обо мне у Бесси и мисс Эббот. Я была прямотаки не в себе, или, вернее, вне себя, как сказали бы французы: я понимала, что мгновенная вспышка уже навлекла на меня всевозможные кары, и, как всякий восставший раб, в своем отчаянии была готова на все.
- Держите ее за руки, мисс Эббот, она точно бешеная…
- Какой срам! Какой стыд! - кричала камеристка. - Разве можно так недостойно вести себя, мисс Эйр? Бить молодого барина, сына вашей благодетельницы! Ведь это же ваш молодой хозяин!
- Хозяин? Почему это он мой хозяин? Разве я прислуга?
- Нет, вы хуже прислуги, вы не работаете, вы дармоедка! Вот посидите здесь и подумайте хорошенько о своем поведении.
Тем временем они втащили меня в комнату, указанную миссис Рид, и с размаху опустили на софу. Я тотчас взвилась, как пружина, но две пары рук схватили меня и приковали к месту.
- Если вы не будете сидеть смирно, вас придется привязать, - сказала Бесси. - Мисс Эббот, дайтека мне ваши подвязки, мои она сейчас же разорвет.
Мисс Эббот отвернулась, чтобы снять с дебелой ноги подвязку. Эти приготовления и ожидавшее меня новое бесчестие несколько охладили мой пыл.
- Не снимайте, я буду сидеть смирно! - воскликнула я и в доказательство вцепилась руками в софу, на которой сидела.
- Ну, смотрите!.. - сказала Бесси.
Убедившись, что я действительно покорилась, она отпустила меня; а затем обе стали передо мной, сложив руки на животе и глядя на меня подозрительно и недоверчиво, словно сомневались в моем рассудке.
- С ней никогда еще этого не было, - произнесла наконец Бесси, обращаясь к мисс Эббот.
- Ну, это все равно сидело в ней. Сколько раз я высказывала миссис Рид свое мнение об этом ребенке, и миссис всегда соглашалась со мной. Нет ничего хуже такой тихони! Я никогда не видела, чтобы ребенок ее лет был настолько скрытен.
Бесси не ответила; но немного спустя она сказала, обратясь ко мне:
- Вы же должны понимать, мисс, чем вы обязаны миссис Рид: ведь она кормит вас; выгони она вас отсюда, вам пришлось бы идти в работный дом.

Джейн Эйр рано потеряла родителей и теперь жила у своей тётки, миссис Рид. Жизнь её была не сахар. Дело в том, что миссис Рид была ей не родной тёткой, а всего лишь вдовой брата матери. О родителях девочки она держалась самого невысокого мнения, и как же иначе, ведь мать Джейн, происходя из хорошей семьи, вышла за священника, у которого не было и гроша за душой. С отцовской стороны, говорили Джейн, родственников у неё не осталось, а если и остались, то это были не джентльмены - люди бедные и плохо воспитанные, так что и говорить о них не стоило.

Домашние - сама миссис Рид, её дети Джон, Элиза и Джорджиана и даже прислуга - все ежечасно давали понять сироте, что она не такая, как все, что держат её здесь лишь из великой милости. Единодушно все считали Джейн злой, лживой, испорченной девочкой, что было чистой воды неправдой. Напротив, злыми и лживыми были юные Риды, которые (особенно Джон) любили изводить Джейн, затевать с ней ссоры, а потом выставлять её во всем виноватой.

Как-то раз после одной из таких ссор, закончившейся потасовкой с Джоном, Джейн в наказание заперли в Красной комнате, самой таинственной и страшной в Гейтсхэд-холле - в ней испустил свой последний вздох мистер Рид. От страха увидеть его призрак бедная девочка потеряла сознание, а после с ней сделалась горячка, от которой она долго не могла оправиться.

Не испытывая желания возиться с болезненной и такой дурной девочкой, миссис Рид решила, что пришла пора определить Джейн в школу.

Школа, на многие годы ставшая для Джейн родным домом, именовалась Ловуд и была местом малоприятным, а при ближайшем рассмотрении оказалась сиротским приютом. Но у Джейн не оставалось в прошлом тёплого домашнего очага, и поэтому она не слишком переживала, очутившись в этом мрачном и холодном месте. Девочки здесь ходили в одинаковых платьях и с одинаковыми причёсками, все делалось по звонку, пища была прескверная и скудная, учительницы грубые и бездушные, воспитанницы забитые, унылые и озлобленные.

Среди учительниц исключение являла собой директриса мисс Темпль: в душе её было достаточно тепла, чтобы оделять им обездоленных девочек. Между воспитанницами тоже нашлась одна непохожая на других, и Джейн с ней крепко сдружилась. Звали эту девочку Элен Бёрнс. За месяцы дружбы с Элен Джейн очень многое узнала и поняла, и главное, что Бог - не грозный надзиратель за дурными детьми, а любящий Отец небесный.

Джейн Эйр провела в Ловуде восемь лет: шесть как воспитанница, два - учительницей.

В один прекрасный день восемнадцатилетняя Джейн вдруг всем существом своим поняла, что не может больше оставаться в Ловуде. Она видела единственный способ вырваться из школы - найти место гувернантки, Джейн дала объявление в газету и некоторое время спустя получила привлекательное приглашение в имение Торнфилд.

В Торнфилде её встретила располагающего вида пожилая дама - домоправительница миссис Фэйрфакс, объяснившая Джейн, что ученицей её станет мисс Адель, подопечная владельца усадьбы мистера Эдварда Рочестера (как позже узнала Джейн, дочь любовницы Рочестера, французской певички, которая бросила сначала любовника, а потом и Адель). Сам мистер Рочестер бывал в Торнфилде лишь редкими внезапными наездами, большую часть своего времени проводя где-то на континенте.

Атмосфера Торнфилда и в сравнение не шла с той, в какой Джейн провела предыдущие восемь лет. Все здесь обещало ей приятную безбурную жизнь, несмотря на то что в доме, очевидно, скрывалась какая-то тайна: иногда ночами происходили странные вещи, слышался нечеловеческий хохот... Все же временами девушку одолевало чувство тоски и одиночества. Наконец, как всегда неожиданно, в Торнфилде объявился мистер Рочестер. Крепко сбитый, широкоплечий, смуглый, с суровыми, неправильными чертами лица, он отнюдь не был красавцем, каковое обстоятельство в глубине души порадовало Джейн, уверенную, что ни один красавец никогда бы не удостоил её, серую мышку, и толикой внимания. Между Джейн и Рочестером почти сразу же зародилась глубокая взаимная симпатия, которую оба они тщательно скрывали. она - за прохладной почтительностью, он - за грубовато-добродушной насмешливостью тона.

Джейн пришлось испытать муки ревности, хотя сама она себе в этом и не признавалась, когда Рочестер из всех гостивших в Торнфилде светских дам начал отдавать подчёркнутое предпочтение некоей мисс Бланш, красавице, неестественной, по мнению Джейн, до мозга костей. Пошли даже толки о скорой свадьбе.

Джейн была сосредоточена на грустных размышлениях о том, куда ей податься, когда Рочестер приведёт в дом молодую жену, а Адель будет отправлена в школу. Но тут нежданно-негаданно Эдвард Рочестер открыл свои чувства и сделал предложение не Бланш, а ей, Джейн. Джейн радостно ответила согласием, возблагодарив Бога, ибо давно уже всей душой любила Эдварда. Свадьбу решили сыграть через месяц.

За приятными хлопотами месяц этот пролетел как один день. И вот Джейн Эйр и Эдвард Рочестер стоят перед алтарём. Священник совсем уже было собрался объявить их мужем и женой, как вдруг на середину церкви выступил какой-то человек и заявил, что брак не может быть заключён, поскольку у Рочестера уже есть жена. Убитый на месте, тот не стал спорить. Все в смятении покинули церковь.

В оправдание себе Эдвард раскрыл несостоявшейся миссис Рочестер так тщательно оберегаемую тайну своей жизни.

В молодости он оказался в весьма затруднительном материальном положении оттого, что отец, дабы избегнуть раздробления владений, все завещал его старшему брату. Не желая, однако, оставлять младшего сына нищим, он сосватал Эдварду, тогда ещё безусому неопытному юнцу, богатую невесту из Вест-Индии. При этом от Эдварда скрыли, что в роду у Берты были умалишённые и запойные пьяницы. После свадьбы дурная наследственность не замедлила сказаться и в ней; очень скоро она совершенно утратила человеческий облик, превратившись в бездушное злобное животное. Ему не оставалось ничего, кроме как спрятать Берту под надёжным присмотром в своём родовом гнезде - и отец и брат Эдварда к этому времени умерли, - а самому зажить жизнью молодого состоятельного холостяка. Это смех его жены раздавался по ночам в Торнфилде, это она, вырвавшись из затвора, как-то чуть было не сожгла спящих обитателей дома, а в ночь перед свадьбой Джейн и Эдварда страшным призраком явилась в спальню невесты и разорвала фату.

Пусть Джейн не могла быть его женой, но Рочестер умолял её остаться с ним, ведь они любили друг друга... Джейн была непреклонна: как можно скорее ей следовало покинуть Торнфилд, дабы не поддаться соблазну.

Рано утром, почти совсем без денег и багажа, она села в дилижанс, следующий в северном направлении, и поехала, сама не зная куда. Два дня спустя кучер высадил Джейн на каком-то перекрёстке среди бескрайних пустошей, так как, чтобы ехать дальше, у неё не было денег.

Бедняжка чудом не умерла от голода и холода, скитаясь по незнакомым диким местам. Она держалась из последних сил, когда же и они её оставили, в беспамятстве упала у дверей дома, в который её не пустила осторожная служанка.

Джейн подобрал местный священник Сент-Джон Риверс, живший в этом доме вместе с двумя своими сёстрами, Дианой и Мэри. Это были добрые, красивые, образованные люди. Они сразу понравились Джейн, а она - им, однако из осторожности девушка назвалась не настоящей, а вымышленной фамилией и не стала рассказывать о своём прошлом.

Обликом Сент-Джон являл полную противоположность Рочестеру: это был высокий блондин с фигурой и лицом Аполлона; в глазах его светились необычайное воодушевление и решимость. В Сент-Джона была влюблена Розамунда, красавица дочь самого богатого в округе человека. Он также питал к ней сильное чувство, которое, однако, всячески гнал от себя, считая низким и недостойным своего высокого предназначения - нести свет Евангелия прозябающим во тьме язычникам. Сент-Джон собирался отправиться миссионером в Индию, но прежде ему необходимо было обзавестись спутницей и помощницей в жизненном подвиге. Джейн, на его взгляд, как нельзя лучше подходила на эту роль, и Сент-Джон попросил её стать его женой. О любви, какой её знала и понимала Джейн, здесь не шло и речи, и поэтому она решительно отказала молодому священнику, выразив в то же время готовность последовать за ним как сестра и помощница. Такой вариант был неприемлем для духовного лица.

Джейн с великим удовольствием отдавала все свои силы преподаванию в сельской школе, открытой с помощью Сент-Джона на деньги местных состоятельных людей. В один прекрасный день священник зашёл к ней после уроков и начал излагать историю... её собственной жизни! Велико же было недоумение Джейн, однако последовавший далее рассказ расставил все по своим, неожиданным, местам. Случайно узнав подлинную фамилию Джейн, Сент-Джон кое-что заподозрил: ещё бы, ведь она совпадала с фамилией его покойной родительницы. Он навёл справки и убедился в том, что отец Джейн приходился родным братом их с Мэри и Дианой матери, у которой был ещё второй брат, Джон Эйр, что разбогател на Мадейре и несколько лет тому назад безуспешно пытался разыскать племянницу, Джейн Эйр. Скончавшись, именно ей он завещал все своё состояние - целых двадцать тысяч фунтов. Так, в одночасье, Джейн стала богатой и приобрела двух милых кузин и кузена. По своему великодушию она нарушила волю покойного дядюшки и настояла на том, чтобы баснословное наследство было разделено поровну между племянниками.

Как ни хорошо жилось ей с новообретёнными родственниками, как ни любила она свою школу, один человек владел её думами, и поэтому, прежде чем вступить в новую пору жизни, Джейн не могла не навестить Торнфилд. Как же поражена была она, когда вместо величественного дома её взору предстали обгорелые руины. Джейн обратилась с расспросами к деревенскому трактирщику, и тот рассказал, что виновницей пожара была безумная жена Рочестера, которая и погибла в пламени. Рочестер попытался было спасти её, но его самого придавило рухнувшей кровлей; в результате он лишился кисти правой руки и полностью ослеп. Теперь владелец Торнфилда жил в другом своём имении неподалёку. Туда, не теряя времени, и поспешила Джейн.

Физически Эдвард ничуть не сдал за год, прошедший со дня исчезновения Джейн, но на лице его лежал глубокий отпечаток перенесённых страданий. Джейн с радостью стала глазами и руками самого дорогого ей человека, с которым отныне была неразлучна.

Прошло немного времени, и нежные друзья решили стать мужем и женой. Через два года после женитьбы к Эдварду Рочестеру стало возвращаться зрение; это лишь добавило счастья и без того счастливой паре. Диана и Мэри тоже счастливо вышли замуж, и только Сент-Джону было суждено в суровом одиночестве вершить подвиг духовного просвещения язычников.

Глава I

В этот день нечего было и думать о прогулке. Правда, утром мы еще побродили часок по дорожкам облетевшего сада, но после обеда (когда не было гостей, миссис Рид кушала рано) холодный зимний ветер нагнал угрюмые тучи и полил такой пронизывающий дождь, что и речи не могло быть ни о какой попытке выйти еще раз.Что же, тем лучше: я вообще не любила подолгу гулять зимой, особенно под вечер. Мне казалось просто ужасным возвращаться домой в зябких сумерках, когда пальцы на руках и ногах немеют от стужи, а сердце сжимается тоской от вечной воркотни Бесси, нашей няньки, и от унизительного сознания физического превосходства надо мной Элизы, Джона и Джоржианы Рид.Вышеупомянутые Элиза, Джон и Джорджиана собрались теперь в гостиной возле своей мамы: она полулежала на диване перед камином, окруженная своими дорогими детками (в данную минуту они не ссорились и не ревели), и, очевидно, была безмятежно счастлива.Я была освобождена от участия в этой семейной группе; как заявила мне миссис Рид, она весьма сожалеет, но приходится отделить меня от остальных детей, по крайней мере до тех пор, пока Бесси не сообщит ей, да и она сама не увидит, что я действительно прилагаю все усилия, чтобы стать более приветливой и ласковой девочкой, более уживчивой и кроткой, пока она не заметит во мне что-то более светлое, доброе и чистосердечное; а тем временем она вынуждена лишить меня всех радостей, которые предназначены для скромных, почтительных деток.- А что Бесси сказала? Что я сделала?- Джен, я не выношу придирок и допросов; это просто возмутительно, когда ребенок так разговаривает со старшими. Сядь где-нибудь и, пока не научишься быть вежливой, молчи.Рядом с гостиной находилась небольшая столовая, где обычно завтракали Я тихонько шмыгнула туда. Там стоял книжный шкаф; я выбрала себе книжку, предварительно убедившись, что в ней много картинок. Взобравшись на широкий подоконник, я уселась, поджав ноги по-турецки, задернула почти вплотную красные штофные занавесы и оказалась, таким образом, отгороженной с двух сторон от окружающего мира.Тяжелые складки пунцовых драпировок загораживали меня справа; слева оконные стекла защищали от непогоды, хотя и не могли скрыть картину унылого ноябрьского дня. Перевертывая страницы, я время от времени поглядывала в окно, наблюдая, как надвигаются зимние сумерки. Вдали тянулась сплошная завеса туч и тумана; на переднем плане раскинулась лужайка с растрепанными бурей кустами, их непрерывно хлестали потоки дождя, которые гнал перед собой ветер, налетавший сильными порывами и жалобно стенавший.Затем я снова начинала просматривать книгу - это была «Жизнь английских птиц» Бьюика. Собственно говоря, самый текст мало интересовал меня, однако к некоторым страницам введения я, хоть и совсем еще ребенок, не могла остаться равнодушной: там говорилось об убежище морских птиц, о пустынных скалах и утесах, населенных только ими; о берегах Норвегии, от южной оконечности которой - мыса Линденеса - до Нордкапа разбросано множество островов:

…Где ледяного океана ширь

Кипит у островов, нагих и диких,

На дальнем севере; и низвергает волны

Атлантика на мрачные Гебриды

Не могла я также пропустить и описание суровых берегов Лапландии, Сибири, Шпицбергена, Новой Земли, Исландии, Гренландии, «всего широкого простора полярных стран, этих безлюдных, угрюмых пустынь, извечной родины морозов и снегов, где ледяные поля в течение бесчисленных зим намерзают одни над другими, громоздясь ввысь, подобно обледенелым Альпам; окружая полюс, они как бы сосредоточили в себе все многообразные козни сильнейшего холода». У меня сразу же сложилось какое-то свое представление об этих мертвенно-белых мирах, - правда, туманное, но необычайно волнующее, как все те, еще неясные догадки о вселенной, которые рождаются в уме ребенка. Под впечатлением этих вступительных страниц приобретали для меня особый смысл и виньетки в тексте: утес, одиноко стоящий среди пенящегося бурного прибоя; разбитая лодка, выброшенная на пустынный берег; призрачная луна, глядящая из-за угрюмых туч на тонущее судно.Неизъяснимый трепет вызывало во мне изображение заброшенного кладбища: одинокий могильный камень с надписью, ворота, два дерева, низкий горизонт, очерченный полуразрушенной оградой, и узкий серп восходящего месяца, возвещающий наступление вечера.Два корабля, застигнутые штилем в недвижном море, казались мне морскими призраками.Страничку, где был изображен сатана, отнимающий у вора узел с похищенным добром, я поскорее перевернула: она вызывала во мне ужас.С таким же ужасом смотрела я и на черное рогатое существо, которое, сидя на скале, созерцает толпу, теснящуюся вдали у виселицы.Каждая картинка таила в себе целую повесть, подчас трудную для моего неискушенного ума и смутных восприятий, но полную глубокого интереса, - такого же, как сказки, которые рассказывала нам Бесси зимними вечерами в тех редких случаях, когда бывала в добром настроении. Придвинув гладильный столик к камину в нашей детской, она разрешала нам усесться вокруг и, отглаживая блонды на юбках миссис Рид или плоя щипцами оборки ее ночного чепчика, утоляла наше жадное любопытство рассказами о любви и приключениях, заимствованных из старинных волшебных сказок и еще более древних баллад или же, как я обнаружила в более поздние годы, из «Памелы» и «Генриха, герцога Морландского».И вот, сидя с книгой на коленях, я была счастлива; по-своему, но счастлива. Я боялась только одного - что мне помешают, и это, к сожалению, случилось очень скоро.Дверь в маленькую столовую отворилась.- Эй, ты, нюня! - раздался голос Джона Рида; он замолчал: комната казалась пустой.- Куда к чертям она запропастилась? - продолжал он. - Лиззи! Джорджи! - позвал он сестер. - Джоаны нет здесь. Скажите мамочке, что она убежала под дождик… Экая гадина!«Хорошо, что я задернула занавесы», - подумала я, горячо желая, чтобы мое убежище не было открыто, впрочем, Джон Рид, не отличавшийся ни особой зоркостью, ни особой сообразительностью, ни за что бы его не обнаружил, но Элиза, едва просунув голову в дверь, сразу же заявила:- Она на подоконнике, ручаюсь, Джон.Я тотчас вышла из своего уголка; больше всего я боялась, как бы меня оттуда не вытащил Джон.- Что тебе нужно? - спросила я с плохо разыгранным смирением.- Скажи: «Что вам угодно, мистер Рид?» - последовал ответ. - Мне угодно, чтобы ты подошла ко мне, - и, усевшись в кресло, он показал жестом, что я должна подойти и стать перед ним.Джону Риду исполнилось четырнадцать лет, он был четырьмя годами старше меня, так как мне едва минуло десять. Это был необычайно рослый для своих лет увалень с прыщеватой кожей и нездоровым цветом лица; поражали его крупные нескладные черты и большие ноги и руки. За столом он постоянно объедался, и от этого у него был мутный, бессмысленный взгляд и дряблые щеки. Собственно говоря, ему следовало сейчас быть в школе, но мамочка взяла его на месяц-другой домой «по причине слабого здоровья». Мистер Майлс, его учитель, утверждал, что в этом нет никакой необходимости, - пусть ему только поменьше присылают из дому пирожков и пряников; но материнское сердце возмущалось столь грубым объяснением и склонялось к более благородной версии, приписывавшей бледность мальчика переутомлению, а может быть, и тоске по родному дому.Джон не питал особой привязанности к матери и сестрам, меня же он просто ненавидел. Он запугивал меня и тиранил; и это не два-три раза в неделю и даже не раз или два в день, а беспрестанно. Каждым нервом я боялась его и трепетала каждой жилкой, едва он приближался ко мне. Бывали минуты, когда я совершенно терялась от ужаса, ибо у меня не было защиты ни от его угроз, ни от его побоев; слуги не захотели бы рассердить молодого барина, став на мою сторону, а миссис Рид была в этих случаях слепа и глуха: она никогда не замечала, что он бьет и обижает меня, хотя он делал это не раз и в ее присутствии, а впрочем, чаще за ее спиной.Привыкнув повиноваться Джону, я немедленно подошла к креслу, на котором он сидел; минуты три он развлекался тем, что показывал мне язык, стараясь высунуть его как можно больше. Я знала, что вот сейчас он ударит меня, и, с тоской ожидая этого, размышляла о том, какой он противный и безобразный. Может быть, Джон прочел эти мысли на моем лице, потому что вдруг, не говоря ни слова, размахнулся и пребольно ударил меня. Я покачнулась, но удержалась на ногах и отступила на шаг или два.- Вот тебе за то, что ты надерзила маме, - сказал он, - и за то, что спряталась за шторы, и за то, что так на меня посмотрела сейчас, ты, крыса!Я привыкла к грубому обращению Джона Рида, и мне в голову не приходило дать ему отпор; я думала лишь о том, как бы вынести второй удар, который неизбежно должен был последовать за первым.- Что ты делала за шторой? - спросил он.- Я читала.- Покажи книжку.Я взяла с окна книгу и принесла ему.- Ты не смеешь брать наши книги; мама говорит, что ты живешь у нас из милости; ты нищенка, твой отец тебе ничего не оставил; тебе следовало бы милостыню просить, а не жить с нами, детьми джентльмена, есть то, что мы едим, и носить платья, за которые платит наша мама. Я покажу тебе, как рыться в книгах. Это мои книги! Я здесь хозяин! Или буду хозяином через несколько лет. Пойди встань у дверей, подальше от окон и от зеркала.Я послушалась, сначала не догадываясь о его намерениях; но когда я увидела, что он встал и замахнулся книгой, чтобы пустить ею в меня, я испуганно вскрикнула и невольно отскочила, однако недостаточно быстро: толстая книга задела меня на лету, я упала и, ударившись о косяк двери, расшибла голову. Из раны потекла кровь, я почувствовала резкую боль, и тут страх внезапно покинул меня, дав место другим чувствам.- Противный, злой мальчишка! - крикнула я. - Ты - как убийца, как надсмотрщик над рабами, ты - как римский император!Я прочла «Историю Рима» Гольдсмита и составила себе собственное представление о Нероне, Калигуле и других тиранах. Втайне я уже давно занималась сравнениями, но никогда не предполагала, что выскажу их вслух.- Что? Что? - закричал он. - Кого ты так называешь?.. Вы слышали, девочки? Я скажу маме! Но раньше…Джон ринулся на меня; я почувствовала, как он схватил меня за плечо и за волосы. Однако перед ним было отчаянное существо. Я действительно видела перед собой тирана, убийцу. По моей шее одна за другой потекли капли крови, я испытывала резкую боль. Эти ощущения на время заглушили страх, и я встретила Джона с яростью. Я не вполне сознавала, что делают мои руки, но он крикнул: - Крыса! Крыса! - и громко завопил. Помощь была близка. Элиза и Джорджиана побежали за миссис Рид, которая ушла наверх; она явилась, за ней следовали Бесси и камеристка Эббот. Нас разняли, и до меня донеслись слова:- Ай-ай! Вот негодница, как она набросилась на мастера Джона!- Этакая злоба у девочки!И, наконец, приговор миссис Рид:- Уведите ее в красную комнату и заприте там.Четыре руки подхватили меня и понесли наверх.

Шарлотта Бронте

Джейн Эйр

У. Теккерею, эсквайру,

с глубочайшим уважением

В предисловии к первому изданию «Джейн Эйр» нужды не было, и мне не пришлось его писать. Но это, второе, издание требует нескольких вступительных слов благодарности и кое-каких пояснений.

Благодарность мне до́лжно принести:

Во-первых, Публике – за снисходительность, с какой она склонила слух к незатейливой повести, ничем особо не блистающей;

Во-вторых, Печати – за благожелательную и беспристрастную поддержку, дарованную безвестному неофиту;

В-третьих, моим Издателям – за помощь, какую их тактичность, их энергия, их практический опыт и доброжелательность оказали неведомому и никем не рекомендованному Автору.

Печать и Публика для меня лишь неопределенные обобщения, и поблагодарить их я могу только в общих словах, однако моих Издателей я знаю и знаю тех благожелательных критиков, которые ободрили меня, как способны благородные и великодушные люди ободрить робкого новичка. И вот им – то есть моим Издателям и этим Критикам – я говорю от всей души: «Господа, сердечно вас благодарю!»

Признав таким образом свой долг тем, кто способствовал выходу моей книги в свет и одобрил ее, я обращусь к другим, чье число, насколько мне известно, невелико, но тем не менее не может быть оставлено без внимания, – к немногим боязливым или сварливо-придирчивым хулителям, кому направление таких книг, как «Джейн Эйр», представляется сомнительным, в чьих глазах все необычное уже дурно, чей слух в любом обличении лицемерия – этого отца преступлений – различает оскорбление благочестию, сему наместнику Бога в земной юдоли. Таким недоверчивым судьям я хочу указать на некоторые неопровержимые различия, хочу напомнить им несколько простых истин.

Светские условности еще не нравственность. Ханжество еще не религия. Обличать ханжество еще не значит нападать на религию. Сорвать маску с лица Фарисея еще не значит поднять руку на Терновый Венец.

Все эти вещи и дела диаметрально противоположны, они столь же различны, как порок и добродетель. Люди слишком уж часто путают их, а путать их нельзя. Нельзя принимать внешность за суть. Нельзя допускать, чтобы узкие человеческие доктрины, служащие вознесению и восхвалению немногих, подменяли учение Христа, искупившее весь мир. Между ними, повторяю, есть различие, и четко обозначить широкую границу, их разделяющую, – поступок благой, а не дурной.

Свету может не нравиться разделение этих идей, поскольку он привык сливать их воедино и находит удобным выдавать внешнюю благопристойность за истинную добродетель – принимать побелку стен за чистоту святилища. Он может ненавидеть того, кто дерзает проверять и обличать, соскабливать позолоту и обнажать низкий металл под ней, вскрывать гроб повапленный и обнажать всем взорам прах внутри – но и ненавидя, он в долгу у такого смельчака.

Ахав не любил Михея, ибо тот не пророчествовал о нем доброго, а только худое. Возможно, угодливый сын Хенааны был ему много приятнее, однако Ахав мог бы избежать кровавой гибели, если бы отвратил слух свой от лести и открыл бы его правдивому совету.

Среди нас живет человек, чьи слова не предназначены для того, чтобы приятно щекотать нежные уши. Он, мне кажется, предстает перед великими мира сего, как некогда сын Иемлая предстал перед царем Израильским и царем Иудейским, сидевшими каждый на седалище своем, и провозглашает истину, столь же глубокую, с силой столь же пророческой и победной, с тем же бесстрашием и дерзновением. Вызывает ли сатирик «Ярмарки тщеславия» восхищение в высших сферах? Не знаю. Но полагаю, если бы некоторые из тех, на кого он обрушивает греческий огонь своих сарказмов, над чьими головами мечет свои перуны, вняли, пока не поздно, его предостережениям, то сами они или семя их могли бы еще избежать Рамофа Галаадского, этой роковой битвы.

Почему я называю этого человека? Я называю его, ибо вижу, что ум его гораздо более глубок и уникален, чем сознают современники; ибо почитаю в нем первого борца за очищение общества наших дней, главного мастера среди тех тружеников, кто стремится восстановить во всей чистоте извращенный порядок вещей; ибо считаю, что ни один критик его творений еще не нашел подобающего ему сравнения или слов, верно определяющих его талант. Говорят, что он подобен Филдингу, указывают на его остроумие, юмор, умение рассмешить. На Филдинга он похож, как орел – на стервятника: Филдинг снисходит до падали, но Теккерей – никогда. Остроумие его блистательно, юмор обаятелен, однако к серьезному его гению они имеют то же отношение, что летние зарницы – к смертоносной электрической вспышке, укрытой в глубинах грозовой тучи. И наконец, я называю мастера Теккерея потому, что ему – если он примет такую дань уважения от неизвестного лица – я посвящаю это второе издание «Джейн Эйр».

Пойти гулять после обеда в тот день было никак нельзя. Утром мы около часа бродили по садовым дорожкам среди оголившихся кустов, но к обеду (миссис Рид, если не было гостей, обедала рано) ледяной зимний ветер нагнал такие хмурые тучи и захлестал таким дождем, что ни о каких прогулках и речи быть не могло.

А я обрадовалась. Долгие прогулки, особенно в сырые знобкие дни, мне никогда не нравились. И каким мучительным было возвращение домой в промозглых сумерках, когда пальцы на руках и ногах совсем немели, а сердце сжимала тоска из-за сердитого ворчания Бесси, няньки, и еще от сознания, насколько я физически слабее, чем Элиза, Джон и Джорджиана Риды.

Теперь указанные Элиза, Джон и Джорджиана ласкались в гостиной к маменьке: она полулежала на кушетке у камина и, окруженная своими ангельчиками (в эту минуту они не ссорились и не плакали), выглядела безоблачно счастливой. Меня к их кружку она не подозвала, сказав, что сожалеет о необходимости держать меня поодаль, но, пока не услышит от Бесси и собственными глазами не убедится, насколько искренне и усердно я стараюсь обрести детскую общительность и приветливость, сделаться более милой и резвой, стать веселой, непосредственной – ну, словом, более естественной, – она вынуждена отказывать мне в тех удовольствиях, какие предназначены только для детей, всем довольных и счастливых.

– А что Бесси наговорила, будто я сделала?

– Джейн, я не терплю хныканья и дерзких вопросов, к тому же ребенок, столь грубо говорящий о старших, поистине невыносим. Поди отсюда, посиди где-нибудь и помолчи, пока не научишься быть вежливой.

К гостиной примыкала малая столовая для завтраков, и я ускользнула туда. Там стоял книжный шкаф, и минуту спустя я уже держала в руке толстый том, в котором, как я предусмотрительно убедилась, было много картинок. Забравшись на диванчик в оконной нише, я поджала ноги по-турецки, почти совсем

В этот день нечего было и думать о прогулке. Правда, утром мы еще побродили часок по дорожкам облетевшего сада, но после обеда (когда не было гостей, миссис Рид кушала рано) холодный зимний ветер нагнал угрюмые тучи и полил такой пронизывающий дождь, что и речи не могло быть ни о какой попытке выйти еще раз.

Что же, тем лучше: я вообще не любила подолгу гулять зимой, особенно под вечер. Мне казалось просто ужасным возвращаться домой в зябких сумерках, когда пальцы на руках и ногах немеют от стужи, а сердце сжимается тоской от вечной воркотни Бесси, нашей няньки, и от унизительного сознания физического превосходства надо мной Элизы, Джона и Джорджианы Рид.

Вышеупомянутые Элиза, Джон и Джорджиана собрались теперь в гостиной возле своей мамы: она полулежала на диване перед камином, окруженная своими дорогими детками (в данную минуту они не ссорились и не ревели), и, очевидно, была безмятежно счастлива.

Я была освобождена от участия в этой семейной группе; как заявила мне миссис Рид, она весьма сожалеет, но приходится отделить меня от остальных детей, по крайней мере до тех пор, пока Бесси не сообщит ей, да и она сама не увидит, что я действительно прилагаю все усилия, чтобы стать более приветливой и ласковой девочкой, более уживчивой и кроткой, пока она не заметит во мне что-то более светлое, доброе и чистосердечное; а тем временем она вынуждена лишить меня всех радостей, которые предназначены для скромных, почтительных деток.

– А что Бесси сказала? Что я сделала?

– Джейн, я не выношу придирок и допросов; это просто возмутительно, когда ребенок так разговаривает со старшими. Сядь где-нибудь и, пока не научишься быть вежливой, молчи.

Рядом с гостиной находилась небольшая столовая, где обычно завтракали. Я тихонько шмыгнула туда. Там стоял книжный шкаф; я выбрала себе книжку, предварительно убедившись, что в ней много картинок. Взобравшись на широкий подоконник, я уселась, поджав ноги по-турецки, задернула почти вплотную красные штофные занавесы и оказалась таким образом отгороженной с двух сторон от окружающего мира.

Тяжелые складки пунцовых драпировок загораживали меня справа; слева оконные стекла защищали от непогоды, хотя и не могли скрыть картину унылого ноябрьского дня. Перевертывая страницы, я время от времени поглядывала в окно, наблюдая, как надвигаются зимние сумерки. Вдали тянулась сплошная завеса туч и тумана; на переднем плане раскинулась лужайка с растрепанными бурей кустами, их непрерывно хлестали потоки дождя, которые гнал перед собой ветер, налетавший сильными порывами и жалобно стенавший.

Затем я снова начинала просматривать книгу – это была «Жизнь английских птиц» Бьюика. Собственно говоря, самый текст мало интересовал меня, однако к некоторым страницам введения я, хоть и совсем еще ребенок, не могла остаться равнодушной: там говорилось об убежище морских птиц, о пустынных скалах и утесах, населенных только ими; о берегах Норвегии, от южной оконечности которой – мыса Линденеса – до Нордкапа разбросано множество островов:


…Где ледяного океана ширь
Кипит у островов, нагих и диких,
На дальнем севере; и низвергает волны
Атлантика на мрачные Гебриды.

Не могла я также пропустить и описание суровых берегов Лапландии, Сибири, Шпицбергена, Новой Земли, Исландии, Гренландии, «всего широкого простора полярных стран, этих безлюдных, угрюмых пустынь, извечной родины морозов и снегов, где ледяные поля в течение бесчисленных зим намерзают одни над другими, громоздясь ввысь, подобно обледенелым Альпам; окружая полюс, они как бы сосредоточили в себе все многообразные козни сильнейшего холода». У меня сразу же сложилось какое-то свое представление об этих мертвенно-белых мирах, – правда, туманное, но необычайно волнующее, как все те, еще неясные догадки о Вселенной, которые рождаются в уме ребенка. Под впечатлением этих вступительных страниц приобретали для меня особый смысл и виньетки в тексте: утес, одиноко стоящий среди пенящегося бурного прибоя; разбитая лодка, выброшенная на пустынный берег; призрачная луна, глядящая из-за угрюмых туч на тонущее судно.

Неизъяснимый трепет вызывало во мне изображение заброшенного кладбища: одинокий могильный камень с надписью, ворота, два дерева, низкий горизонт, очерченный полуразрушенной оградой, и узкий серп восходящего месяца, возвещающий наступление вечера.

Два корабля, застигнутые штилем в недвижном море, казались мне морскими призраками.

Страничку, где был изображен сатана, отнимающий у вора узел с похищенным добром, я поскорее перевернула: она вызывала во мне ужас.

С таким же ужасом смотрела я и на черное рогатое существо, которое, сидя на скале, созерцает толпу, теснящуюся вдали у виселицы.

Каждая картинка таила в себе целую повесть, подчас трудную для моего неискушенного ума и смутных восприятий, но полную глубокого интереса – такого же, как сказки, которые рассказывала нам Бесси зимними вечерами в тех редких случаях, когда бывала в добром настроении. Придвинув гладильный столик к камину в нашей детской, она разрешала нам усесться вокруг и, отглаживая блонды на юбках миссис Рид или плоя щипцами оборки ее ночного чепчика, утоляла наше жадное любопытство рассказами о любви и приключениях, заимствованных из старинных волшебных сказок и еще более древних баллад или же, как я обнаружила в более поздние годы, из «Памелы» и «Генриха, герцога Морландского».

И вот, сидя с книгой на коленях, я была счастлива; по-своему, но счастлива. Я боялась только одного – что мне помешают, и это, к сожалению, случилось очень скоро.

Дверь в маленькую столовую отворилась.

– Куда, к чертям, она запропастилась? – продолжал он. – Лиззи! Джорджи! – позвал он сестер. – Джоаны нет здесь. Скажите мамочке, что она убежала под дождик… Экая гадина!

«Хорошо, что я задернула занавесы», – подумала я, горячо желая, чтобы мое убежище не было открыто, впрочем, Джон Рид, не отличавшийся ни особой зоркостью, ни особой сообразительностью, ни за что бы его не обнаружил, но Элиза, едва просунув голову в дверь, сразу же заявила:

– Она на подоконнике, ручаюсь, Джон.

Я тотчас вышла из своего уголка; больше всего я боялась, как бы меня оттуда не вытащил Джон.

– Что тебе нужно? – спросила я с плохо разыгранным смирением.

– Скажи: «Что вам угодно, мистер Рид?» – последовал ответ. – Мне угодно, чтобы ты подошла ко мне, – и, усевшись в кресло, он показал жестом, что я должна подойти и стать перед ним.

Джону Риду исполнилось четырнадцать лет, он был четырьмя годами старше меня, так как мне едва минуло десять. Это был необычайно рослый для своих лет увалень с прыщеватой кожей и нездоровым цветом лица; поражали его крупные нескладные черты и большие ноги и руки. За столом он постоянно объедался, и от этого у него был мутный, бессмысленный взгляд и дряблые щеки. Собственно говоря, ему следовало сейчас быть в школе, но мамочка взяла его на месяц-другой домой «по причине слабого здоровья». Мистер Майлс, его учитель, утверждал, что в этом нет никакой необходимости, – пусть ему только поменьше присылают из дому пирожков и пряников; но материнское сердце возмущалось столь грубым объяснением и склонялось к более благородной версии, приписывавшей бледность мальчика переутомлению, а может быть, и тоске по родному дому.

1